В Театре (просторном, многолюдном, с гигантской, еще не распахнувшейся сценой) они стеснились в одной из тех необыкновенно узких лож, в которых сразу так ясно чувствуешь, что это за неудобная, карикатурно-длинная, костисто-суставочно-мурашливая штука, – пара мужских ног. Особенно тяжело было долговязому Францу: мало того, что нижние его конечности мгновенно отяжелели, заныли, – Марта, невозмутимо поглядывая по сторокам, шелковым боком колена крепко, сладко прижалась к его правой неловко согнутой ноге, меж тем как Драйер, сидевший слева и немного позади, легонько оперся об его плечо и щекотал ему ухо углом программы. Францу было невыносимо страшно, что вот муж что-нибудь заметит, – но отстранить ногу он не мог, места не было, – да кроме того, Марта изредка двигала голенью, и тогда по всему телу у него пробегали какие-то шелковые искры, от которых нельзя было отказаться.
– Такой огромный театр, – проговорил он, слегка поводя плечами, чтобы незаметно освободиться от отвратительной, в золотистых волосках, руки Драйера. – Представляю, сколько они зарабатывают за вечер! Мест, пожалуй, тысячи две…
Драйер, перечитывая во второй раз программу, сказал:
– Ага, – вот это будет занятно: пятый номер, – велосипедисты-эксцентрики.
Свет медленно померк, плотнее прижалась нога Марты, заиграла музыка.
Немало забавного показали им в этот вечер: господин в цилиндре набекрень жонглировал серебристыми бутылками; четыре японца летали на чуть скрипевших трапециях, в перерывах кидая друг другу тонкий цветной платок, которым они тщательно вытирали ладони; клоун, в спадающих ежеминутно штанах, мягко ухал по сцене, – скользил со свистом и звучно хлопался ничком; белая, словно запудренная, лошадь нежно переставляла ноги в такт музыке; семья велосипедистов извлекала из свойств колоса все, что только возможно; тюлень, отливая лоснистой чернотой, гортанно и влажно крича, как захлебнувшийся купальщик, – скользко, гладко, будто смазанный салом, сигал по доске в зеленую воду бассейна, где полуголая девица целовала его в уста. Драйвер изредка ахал от удовольствия и толкал Франца. А после того как тюлень, получив в награду рыбу (которую он сочно хапнул на лету), был уведен, – занавес на миг задернулся, и, когда распахнулся опять, посреди сцены, в полумраке, стояла озаренная женщина в серебряных туфлях, в чешуйчатом платье и играла на светящейся скрипке. Прожектор прилежно обдавал ее то розовым, то зеленым светом, мерцала диадема на ее лбу, она играла тягуче, сладко, – и Марта почувствовала вдруг такое волнение, такую прекрасную грусть, что полузакрыла глаза и в темноте отыскала руку Франца, и он почувствовал то же, что и она, что-то млеющее, упоительное, созвучное их любви. Музыкальная феерия (так значилось в программе) поблескивала и ныла, звездой вспыхивала скрипка, то розовый, то зеленый свет озарял музыкантшу… Драйер вдруг не выдержал.
– Я закрыл глаза и уши, – сказал он плачущим голосом. – Скажите мне, когда эта мерзость кончится.
Марта вздрогнула; Франц, сразу не сообразив, о чем идет речь, подумал, что все погибло, – что Драйер все понял, – и такой ужас нахлынул на него, что даже выступили слезы. Одновременно сцена потухла, и театр загремел, ка»к хлынувший на железную крышу ливень.
– Ты ровно ничего не понимаешь в искусстве, – сухо сказала Марта, обернувшись к мужу. – А только мешаешь другим слушать…
Он закатил глаза и шумно выпустил воздух; затем, преувеличенно засуетившись, быстро дергая бровями, как человек,.который хочет поскорей забыться, – отыскал в программе следующий номер.
– Вот это дело, – воскликнул он. – «Эластическая продукция братьев Релли»; после чего – «всемирно знаменитый волшебник». Посмотрим.
«…Миновало, – думал тем временем Франц. – на этот раз – миновало. Ух… Надо быть крайне осторожным… Собственно говоря, должна быть известная прелесть в том, что она вот – моя, а он сидит рядом и не знает. И все-таки страшно, – Господи, как страшно…»
Представление завершилось кинематографической картиной, как это принято во всех цирках и мюзик-холлах с тех давних пор, как появился первый обольстительный «биоскоп». На мигающем экране, странно плоском – после живой сцены, – шимпанзе в унизительном человеческом платье совершал человеческие, унизительные для зверя действия. Марта смеялась, приговаривая: «Нет, какой умный, какой умный!..»
Франц в изумлении цокал языком и серьезно утверждал, что это загримированный ребенок.
Когда они вышли на морозную улицу, озаренную фасадом театра, и подкатил верный Икар, Драйер, спохватившись, что последние дни он как-то прервал свои наблюдения над шофером, и немного рассердившись на самого себя за то, что до сих пор не пришел к определенному выводу, подумал, что сейчас как раз время кое-что подсмотреть. Он пристально глянул на шофера, который поспешно натягивал меховые рукавицы, и попробовал носом поймать пар, выходивший у него изо рта. Тот встретил его взгляд и, показывая коричневые корешки зубов, вопросительно и невинно поднял брови.
– Холодно-холодно, – быстро сказал Драйер. – Не правда ли?
– Какое там!.. – ответил шофер. – какое там…
«Неуловим, – подумал Драйер. – А ведь почти наверное, – пока мы были в театре… Румян, глаза – счастливые… А впрочем, – черт его знает… Ну, посмотрим, как он будет править».
Но правил шофер хорошо. Франц, благоговейно сидевший на переднем стульчике, слушал гладкую быстроту, разглядывал цветы в вазочке, телефон, часы, серебряную пепельницу. Снежная ночь в расплывчатых звездах фонарей шелестела мимо широкого окна.